Ruinen
Written in German by Gertrud Leutenegger
So weit haben wir es gebracht: Wir besuchen die Ruinen unserer Gletscher. Auf der Fahrt über den Furkapass regt sich in uns das Verlangen, den Rhonegletscher wieder einmal von nah zu sehen. Eine bizarre Szenerie erwartet uns. Wo endet überhaupt die Gletscherzunge? Und nirgends das geringste blaugrüne Schimmern von Eis! Haben Nomaden hier ihre Zelte aufgeschlagen, oder wurde in Hast ein Lager für Obdachlose errichtet? Der unterste Teil des Gletschers ist zugedeckt mit gigantischen schmutzig weissen Planen, teilweise zerschlissen und von Wind und Schneeschmelze in wilde Faltenwürfe gelegt. Die so drapierten Eisformationen bilden eine groteske Ansammlung von Kuppen und Höckern, unwillkürlich denkt man an die Sofas, die in den Grand-Hotels am Saisonende mit Leintüchern geschützt werden. Anstatt des majestätischen Gletschers von einst: Welch erbärmlicher Anblick. (…) Weiterlesen auf der NZZ-Website
. . .
The original version of this article was published in the Neue Zürcher Zeitung on April 30 2016, and can be read here.
Published November 3, 2016
© 2016 NZZ
© 2016 Gertrud Leutenegger
Вот до чего мы дожили: мы посещаем руины наших глетчеров. Во время поездки через перевал Фурка в нас просыпается желание еще раз увидеть вблизи Ронский ледник. Перед нами открывается причудливая картина. Где вообще кончается язык ледника? От голубовато-зеленого мерцания льда ничего не осталось! Может, здесь разбили свои шатры кочевники или был спешно построен лагерь для бездомных? Нижняя часть ледника покрыта гигантскими грязно-белыми полотнищами, частично порвавшимися и уложенными – ветром и оттепелью – в диковатого вида складки. Задрапированные таким образом ледяные образования выглядят как гротескное скопление куполообразных и похожих на табуреты форм, так что в голову непроизвольно приходит мысль о диванах, которые служащие гранд-отелей в конце сезона для лучшей сохранности накрывают матерчатыми чехлами. Вместо прежнего величественного глетчера – поистине убогий вид!
Какой же уязвимой стала природа! «Из гор растущий лед», воспетый Альбрехтом фон Галлером в его поэме об Альпах, в 1729 году, драматичным образом убывает. Если в 1910 году Ронский ледник распространялся до самого дна долины, то сто лет спустя внизу не осталось ничего, кроме каменной осыпи, и лишь наверху еще виден ледяной покров. Но не только длина глетчера в стремительном темпе уменьшается, сокращается и его объем. Из-за быстрого таяния льда альпийское пространство становится более опасным: все чаще возникают сели и оползни. Странно беспомощной кажется эта попытка укрыть глетчер аккумулирующим холод полотнищем, смысл которой сводится лишь к тому, чтобы несколько отсрочить последствия климатических изменений. Мы внезапно очнулись, когда уже поздно что-либо предпринимать. Лишь благодаря картинам небезызвестного Каспара Вольфа мы еще можем догадаться, чтó собой представляло мощное присутствие в человеческой жизни вечного льда. Выполненное этим художником изображение Ронского ледника, 1778 года, вызывает настоящий ужас: набухший ледяной поток катится по дну долины навстречу зрителю, язык глетчера напоминает гигантскую лапу полярного медведя. Прежде в Альпах люди, после совершенного преступления, ничего так не боялись, как увеличения глетчера, нас же теперь в такой же мере пугает его усадка. Когда-то люди пытались магическим способом остановить сильное увеличение ледника Фишер в кантоне Вале, для чего принесли тройную клятву: что будут ежегодно устраивать религиозную процессию в Эрнервальде, что откажутся от запрещенных, но тайно практикуемых танцев и что больше не позволят своим женам и дочерям носить красные фартуки. А теперь – где теперь будут находить прибежище бедные души, особенно души самоубийц, прежде населявшие глубинные слои голубого льда? Глетчеры становятся поддающимися прочтению только посмертно. Только в остающихся после них бесплодных каменных пустынях мы расшифровываем рассказ о нашем самоубийственном обращении с природой.
Пока едешь вниз по извилистой дороге через перевал Фурка и видишь перед собой долину Урсерен, а на горизонте – горный массив Сен-Готард, трудно отделаться от впечатления, что ты бросаешь взгляд в некий мир, дверь которого именно сейчас захлопывается. Однако трассы через перевал населены призраками. Которые все еще бродят по этим местам. Что побудило Артюра Рембо в ноябре 1878 года, когда перед глазами уже маячила цель его путешествия, Египет, вдруг от Арденн через Вогезы пешком направиться в Швейцарию и там пожелать пересечь заснеженный Сен-Готард? В гавань Генуи, где его ждет корабль, направляющийся в Александрию, ведут более удобные пути. Но Рембо вдруг вбил себе в голову, что должен пройти опасным путем через Готардский перевал (который в XIX веке был открыт и зимой), видя в этом некий предваряющий геройский поступок, как он потом – пожалуй, не без иронии – объяснил свое намерение в письме к родным. Этот отчет, в такой же мере отрывочный, в какой – местами – на удивление детальный, как если бы его автор регистрировал горный мир глазами географа, выделяется среди других, кратких, сообщений своей обстоятельностью. Как еще молод Рембо! Но вместе с тем и стар. Всё, что станет обоснованием его немеркнущей славы, для него уже позади. Ему двадцать четыре года, и он революционизировал поэзию, упрочил новые эстетические стратегии, с холодным умыслом занимался саморазрушением. Даже опьяняющие эксцессы с Верленом отошли в прошлое – все эти ссоры, мрачные радости, попойки. Только рана на запястье, от револьверного выстрела пьяного Верлена, еще не зарубцевалась. Пока Верлен отсиживает срок в тюрьме, Рембо в Арденнах августовскими ночами пишет «Одно лето в аду»: он выковывает, скандирует, сокрушает фразы; всю свою ярость, насмешку, свой ужасающий скептицизм, тоску по чистоте подвергает возгонке, превращая в экстаз. «Одно лето в аду» останется единственной прижизненной публикацией – книгой, которую Рембо в 1873 году самолично отдал в печать. На титульном листе жирно напечатано: «Цена: один франк». Почти весь тираж так и будет лежать, мало-помалу желтея, на складе бельгийского издателя.
И вот теперь этот молодой человек, с его истощенным телом, растрепанными волосами и водянисто-голубыми глазами ребенка, стоит перед Чертовым мостом на перевале Сен-Готард: «Un endroit d’une horreur remarquable» («Место, внушающее особого рода ужас»), – пишет Рембо. В глубине каменной пропасти еще различим первый мост, построенный из камня, по которому многие путники отваживались перебраться только на четвереньках и который спустя десять лет, в одну грозовую ночь, обрушится и будет унесен водами реки Рёйс. В тот ноябрьский день 1878 года старый мост еще существовал, хотя и сделался непроходимым, сильно пострадав во время яростного сражения между русскими и французами, которые в 1799 году сбрасывали с него друг друга в пропасть. Только на Чертовом мосту Рембо вспоминает о туннеле, о бараках и столовых для строителей Готардского туннеля, которые он, когда находился внизу, в Гёшенене, едва ли удостоил хоть взглядом. А ведь на перевале полным ходом осуществляется эпохальный проект: более тысячи рабочих, живущих в самых убогих условиях, с двух сторон пробиваются через гору. Не прошло и трех лет со времени мятежа, в ходе которого четверо рабочих были застрелены и многие – тяжело ранены. Слышал ли Рембо о многочисленных мертвецах внутри туннеля – разорванных взрывами, раздавленных вагонетками, убитых упавшими обломками скал; о всех тех, чьими внутренностями питаются черви? Лошади и мулы гибнут здесь постоянно, день за днем… Рембо, который выдвинул категоричное требование: «Надо быть абсолютно во всем современным», похоже, со странным равнодушием относится к этим переворачивающим наши представления событиям. Есть что-то жуткое в том, как он невозмутимо констатирует: теперь, мол, с невидимой площадки выше в горах доносятся звуки пил и топоров… Его влечет дальше, через перевал. Снежные знамена веют ему навстречу и рассыпаются в пыль; он ничего не хочет, только – погрузиться в эти белые массы, как позже – в песок пустыни. В его «Озарениях» луна еще «пылает и воет». Здесь всё уже отдалилось от него. И сам Рембо – уже по ту сторону могилы.
Теперь действительны только снежная буря, уколы ледяных кристаллов в лицо, потрескавшиеся уши, опухшее горло. Рембо проваливается в снег до ребер, до подмышек. Даже телеграфные столбы вдоль трассы через перевал, на которые пусть с трудом, но можно было ориентироваться, стали неразличимыми в непроницаемой белизне. Путникам, которые, задыхаясь, бредут под непрерывно падающим на них снегом, удается держаться вместе только благодаря громким взаимным окрикам. Ведь зимой подъем на перевал никогда не предпринимают в одиночку… Наконец, словно призрак в грозной белой бесконечности, выныривает готардский странноприимный дом. Как одного из стражей Гадеса описывает Рембо молодого человека, встречающего почти замерзшую группу. В грязноватом помещении тем, кто преодолел перевал, предлагают даровые хлеб, сыр, суп и шнапс. Ранним утром – после ночи, проведенной на мешке с соломой, под тонким одеялом, – их еще раз угощают хлебом и шнапсом. Рембо, видимо, особенно налегал на вторую часть угощения. Он лишь коротко упоминает погожее утро, горы, теперь сверкающие, – и затем в несколько «прыжков», от которых захватывает дух (речь идет о «dégringolades kilométriques», «километровых спусках»), переносится в Айроло. Ни слова – о «Капелле мертвецов» ниже перевала Сен-Готард, где на зиму оставляют насмерть замерзших путников, потому что в промерзшей земле их невозможно похоронить. Резкое изменение метеорологических условий закрепляет в сознании Рембо кратковременный опыт преодоления перевала; выпитый шнапс, к тому же, будто окрыляет его. В Джорнико он еще успевает ухватить взглядом увитые виноградом беседки, черных свиней на дороге, – потом, в Лугано, садится на поезд, идущий в Комо: «Ensuite, trajet connu» («Далее – известный маршрут»). 17 ноября Рембо прибывает в Геную и пишет длинное письмо родным – очевидно, еще не вполне придя в себя после пережитого приключения. Суббота ли сейчас, воскресенье ли? В конце концов он вычеркивает в письме уже написанное слово «суббота». И сообщает, что вскоре отплывает в Александрию. В тот же вечер, 17 ноября, где-то во Франции умирает отец Рембо, давно исчезнувший из его жизни, как некая тень, памятная по раннему детству.
Рембо скрывается с наших глаз в жарких песчаных бурях Египта. Перед нами теперь – Реальп, самая высокогорная из круглогодичных деревень кантона Ури. В отеле «Почта», который был построен в 1910 году неким Гвердером из Муотаталя и представляет собой типичный образец альпийского югендштиля, мы останавливаемся на отдых, побуждаемые к тому не столько голодом, сколько своего рода беспокойным тоскованием. Как только выдается такая возможность, мы, не привлекая к себе внимания, поднимаемся по темной лестнице – вдоль стен, облицованных муотатальскими деревянными панелями, – и толкаем стеклянную дверь, ведущую в помещение бывшего ресторана. Он все еще здесь! Изображенный в темных, переливчато-синеватых тонах, как будто наверху сгущаются вечерние грозовые тучи, и с глубоко расщепленным глетчерным языком, спускающимся до самого дна долины: Ронский ледник. Такой, каким в реальности мы его больше не увидим. Могучий глетчер, который когда-то одновременно тревожил и успокаивал нас, казался залогом вечности, теперь нашел для себя прибежище в настенном панно одного из старых отелей. Помещенный между другими горными видами, украшающими зал ресторана и образующими круговую панораму, он все еще светится, словно неземное видение, говорящее нам: «Мое время – это не ваше время». Настенную роспись с Ронским ледником выполнил немецкий художник Герман Фройденау: после сражений под Реймсом в Первую мировую войну он, обессиленный, вернулся в Эрстфельд, где жил еще до войны. Когда он писал эти панели для ресторанного зала, он вряд ли думал, что когда-нибудь они станут целью паломничества – для тех, кто ищет нечто безвозвратно утраченное. Мы выходим из отеля «Почта», поднимаем головы и смотрим вверх, на перевал Фурка. Всё тихо. Умирающие глетчеры не издают ни звука.
Published November 3, 2016
© 2016 Gertrud Leutenegger
© 2016 Specimen
A tanto siamo arrivati: facciamo visita alle rovine dei nostri ghiacciai. Mentre valichiamo il passo della Furka sentiamo l’esigenza di vedere ancora una volta da vicino il ghiacciaio del Rodano. Quello che ci attende è uno scenario bizzarro. Dove è finita la lingua del ghiacciaio? Dello scintillio verdeblu del ghiaccio non c’è più nessuna traccia! Sono i nomadi che hanno montato qui le loro tende o si tratta di un campo per senzatetto allestito in tutta fretta? La parte più bassa del ghiacciaio è ricoperta da enormi teloni di un bianco sporco, in parte strappati e percorsi da scomposti panneggi sagomati dal vento e dalle nevi che si sciolgono. Così drappeggiate le formazioni di ghiaccio creano una grottesca rassegna di cuspidi arrotondate e gibbosità, non si può non pensare ai divani dei Grand-Hotel protetti da lenzuola alla fine della stagione. Uno spettacolo ben misero invece del maestoso ghiacciaio di un tempo.
Com’è diventata vulnerabile la natura! “Il ghiaccio incontenibile delle montagne”, cantato nel 1729 da Albrecht von Haller nella sua ode alle Alpi, sta drammaticamente scomparendo. Se nel 1910 il ghiacciaio del Rodano arrivava fino nel fondovalle, ora in basso, cento anni più tardi, non ci sono che detriti e la coltre di ghiaccio rimane visibile solo in alto. Non soltanto in lunghezza il ghiacciaio si è ritirato a velocità impressionante, è calato anche di volume. A causa del rapido scioglimento del ghiaccio nella zona alpina sono così aumentati i pericoli: frane e smottamenti sono sempre più frequenti. Coprire il ghiacciaio di teloni per conservarne il freddo appare un gesto disperato, se lo scopo è quello di porre freno alle conseguenze del mutamento climatico. Ora di colpo abbiamo aperto gli occhi, ma è già troppo tardi. È nei dipinti di un Caspar Wolf che possiamo intuire la potente presenza dei ghiacci eterni. La sua rappresentazione del ghiacciaio del Rodano del 1778 suscita persino terrore: il turgido fiume di ghiaccio si srotola sul fondovalle verso lo spettatore, la lingua del ghiacciaio come la gigantesca zampa di un orso polare. Se un tempo nelle Alpi, dopo aver commesso un sacrilegio, la conseguenza che più si temeva era proprio l’aumento dei ghiacciai, ora ciò che più ci spaventa è il loro assottigliarsi. In tempi remoti si cercava di frenare la forte crescita del ghiacciaio di Fiesch nel Vallese con gli scongiuri e si promettevano tre cose per l’eternità: di tenere annualmente una processione nel bosco di Ernen, di rinunciare ai balli proibiti, di non lasciar più indossare a moglie e figlie grembiuli rossi. Ma dove si rifugeranno ora le povere anime, soprattutto quelle dei suicidi, che popolavano le profondità del ghiaccio blu? La leggibilità dei ghiacciai è postuma. Solo nei nudi deserti pietrosi liberati dal ghiaccio riusciamo a decifrare il nostro comportamento suicida con la natura.
Scendendo lungo i tornanti della strada della Furka, in vista della Val d’Orsera, sullo sfondo il massiccio del San Gottardo, non ci si libera dall’impressione di aver gettato lo sguardo in un mondo la cui porta si è appena chiusa. Ma le strade dei passi brulicano di fantasmi. Continuano a vagare nei dintorni. Che cosa ha spinto Arthur Rimbaud, nel novembre 1878, in viaggio per l’Egitto, partito dalle Ardenne e raggiunta la Svizzera attraverso i Vosgi, a voler valicare il San Gottardo innevato? Eppure c’erano strade più agevoli per raggiungere il porto di Genova, dove la nave attendeva per Alessandria. Rimbaud si era intestardito a voler percorrere la pericolosa via del San Gottardo, nel diciannovesimo secolo aperta anche d’inverno, un atto eroico prevedibile, come osservò ironicamente illustrando l’impresa in una lettera alla famiglia. Questo resoconto di viaggio, tanto discontinuo quanto a tratti assai dettagliato, come se registrasse il mondo alpino con l’occhio di un geografo, spicca per la sua minuziosità fra le altre notizie in genere molto stringate. Quanto è giovane ancora Rimbaud! Ma è già vecchio. Tutto ciò che costituirà la base della sua splendida fama è già alle sue spalle. Ha ventiquattro anni e ha rivoluzionato la poesia, ha stabilito strategie estetiche, ha perseguito l’autodistruzione con spietata fermezza. Anche gli eccessi orgiastici con Verlaine appartengono al passato, i litigi, i sinistri piaceri, le ubriacature. Solo la ferita al polso, un colpo di revolver di Verlaine sbronzo, non è ancora cicatrizzata. Mentre Verlaine è in prigione, Rimbaud scrive Une saison en enfer nelle notti di agosto delle Ardenne; martella, scandisce, fa a pezzi le frasi; eleva ad estasi rabbie, derisioni, il suo agghiacciante scetticismo, l’urlo per la purezza. Une saison en enfer rimarrà l’unico libro dato alle stampe da Rimbaud stesso, nel 1873. Sul frontespizio in grassetto: “Prix: un franc”. Quasi metà della tiratura ingiallisce nei magazzini dell’editore belga.
Ora questo giovane uomo dal corpo esausto, dai capelli scarmigliati e dagli occhi blu acquosi da adolescente, è sul San Gottardo davanti al Ponte del Diavolo: “Un endroit d’une horreur remarquable”, scrive Rimbaud. Giù nelle profondità delle gole della Schöllenen si riconosce ancora il primo ponte di pietra che i viaggiatori spesso percorrevano a quattro zampe, e che dieci anni più tardi, durante una notte di temporali, sarebbe crollato e scomparso nei flutti della Reuss. Quel giorno di novembre del 1878 il ponte esisteva ancora, anche se non era più agibile tanto era stato danneggiato dalle violenti battaglie fra Russi e Francesi che nel 1799 si erano gettati reciprocamente nella gola sottostante. Solo sul Ponte del Diavolo Rimbaud si ricorda del tunnel, delle baracche del cantiere, delle mense del traforo del San Gottardo ai quali aveva dato appena un’occhiata giù a Göschenen. Un’impresa epocale è in pieno svolgimento, dalle due opposte parti più di mille operai lavorano in condizioni miserabili avanzando faticosamente dentro la montagna. Sono passati solo tre anni dalla rivolta in cui quattro operai morirono sotto i colpi di fucile e altri furono gravemente feriti. Che cosa ha recepito Rimbaud dei molti morti nelle profondità del tunnel, straziati dalle mine, schiacciati dai vagoni, massacrati dai macigni, le viscere rose dai vermi? Cavalli e muli muoiono giorno dopo giorno. È strano, ma Rimbaud, che apoditticamente intimava: “Il faut être absolument moderne”, non sembra minimamente toccato da tali fatti di per sé sconvolgenti. A noi oggi sembra agghiacciante che egli si limiti ad annotare che solo da altezze invisibili si sente segare e tagliare. Ma ciò che preme a Rimbaud è continuare, su verso il passo. Spruzzi di neve gli schizzano incontro, non vuole altro che affondare nelle bianche masse come più tardi nella sabbia del deserto. Ancora arde e urla la luna nelle Illuminations. Qui è già tutto lontano. E Rimbaud al di là della tomba.
Di reale c’è ora solo la tempesta di neve, gli aghi dei cristalli di ghiaccio sul viso, le orecchie screpolate, la gola riarsa. Rimbaud sprofonda nella neve fino al torace, fin sotto le braccia. Anche i pali del telegrafo lungo la via del passo, con i quali ci si orienta faticosamente, spariscono nel bianco impenetrabile. I viaggiatori frustati dalla neve che cade incessante riescono a non perdersi solo grazie ai richiami mentre avanzano ansimando. Perché in inverno non si affronta mai la salita da soli. Finalmente un’ombra, nella minacciosa bianca infinità emerge l’ospizio del San Gottardo. Rimbaud descrive il giovane che accoglie il gruppo semiassiderato come un guardiano dell’Ade. A chi raggiunge il passo vengono serviti gratuitamente, in una sala piena di sporcizia, pane formaggio zuppa e acquavite. La mattina presto, dopo la notte passata su un pagliericcio sotto una coperta sottile, di nuovo pane e acquavite. È soprattutto all’acquavite che Rimbaud deve aver fatto copiosamente onore. Egli parla solo brevemente della mattinata chiara, delle montagne luminose e già è arrivato ad Airolo dopo balzi che tolgono il fiato, “des dégringolades kilométriques”. Neanche una parola sulla Cappella dei morti sotto la cima del Gottardo dove venivano depositati i viaggiatori ritrovati irrigiditi sulla strada del passo, impossibile seppellirli nella terra congelata. Il violento mutamento meteorologico rafforza l’esperienza della traversata, l’acquavite mette le ali ai piedi. A Giornico Rimbaud nota a malapena un paio di pergolati, dei maiali neri in strada, poi a Lugano sale sul treno per Como: “Ensuite, trajet connu”. Il 17 novembre giunge a Genova e scrive la lunga lettera alla famiglia, ancora palesemente turbato dopo l’avventura. È sabato, è domenica? Alla fine scrive di traverso sulla carta da lettera: sabato. Annuncia l’imbarco per Alessandria. La stessa sera del 17 novembre, da qualche parte in Francia, muore il padre, che come un’ombra era sparito dalla sua prima infanzia.
Perdiamo di vista Rimbaud nelle ardenti tempeste di sabbia dell’Egitto. Davanti a noi Realp, il villaggio più alto del Canton Uri. Ci fermiamo al Posthotel, costruito nel 1910 da un Gwerder di Muotathal nello Jugendstil alpino, più che dalla fame mossi da un’inquieta nostalgia. Non tardiamo a salire discretamente le scale buie, dalle pareti in legno di Muotathal, e a spingere la porta di vetro che introduce in quella che dovrebbe essere la sala da pranzo. C’è ancora! In oscure sfumature blu iridescenti, come se incombesse un temporale serale, la lingua del ghiacciaio dalle profonde fenditure scende fino al fondovalle: il ghiacciaio del Rodano. Così, come in natura non lo vedremo più. Il possente ghiacciaio che un tempo ci turbava o ci tranquillizzava come pegno dell’eternità, si è ritirato su un quadro appeso alla parete di un vetusto albergo. Fra gli altri paesaggi montani che decorano la sala da pranzo come un panorama, esso continua a brillare, sembra un’apparizione ultraterrena che dica: Il mio tempo non è il vostro tempo. Lo ha dipinto un pittore tedesco, Hermann Freudenau che, fiaccato dalle battaglie nei pressi di Reims durante la Prima guerra mondiale, fece ritorno a Erstfeld dove già aveva vissuto. Quando eseguì i quadri della sala non pensava proprio che sarebbero potuti diventare meta di pellegrinaggio alla ricerca di qualcosa di perduto. Ci spostiamo davanti al Posthotel, alziamo la testa e guardiamo in su verso il passo della Furka. Tutto tace. I ghiacciai in agonia non emettono suoni.
Published November 3, 2016
© 2016 Gertrud Leutenegger
© 2016 Specimen
Other
Languages
Your
Tools